Письменное творчество

Шесть ночей в подражание…

Иосифу Бродскому


Ночь первая…

Славная жизнь, как вечер,
что нынче спустился на город.
Окна открыты в спальне,
на кухне, в детской, в зале.
Закрыта из комнаты дверь.
Лампа горит. Хорошо.

Один я сегодня. Вечер.
Я – есть сегодняшний вечер.
Аз езмь сегодняшний вечер!
Вечер – мое естество,
которому хорошо.
А за окошком Христос
поглаживает чьи-то плечи.

Сижу за столом. Потоки
слов устремились в бумагу.
Потоки словесной влаги
мочат бумагу. Слов
хватит на целую Сагу.
Богатый будет улов
у белой неспелой бумаги,
разложенной на столе.

В доме напротив на редкость
светится мало окон.
Очень уж мало окон,
светится в доме напротив.
Вечер такой – не редкость.
Вечер такой – как редька,
посаженная на грядке,
пока не созреет – не съем.

Вот только на редкость мало
светится в доме напротив
окон (обычно их больше).

Да Бог с ними, с окнами этими.
Мне-то до них чего?

Моё, может быть, единственное
во-
об-
ще-
во всем доме светится,
дерево широколиственное
посаженное в темноту.

Боже, храни наши окна,
которые, как волокна,
вяжутся в зыбкий узор.

Ночь через ночь…

Боже, храни наши окна!
Боже, Храни Москву!


Храни города и села.
Детишек храни несмышленых.
Храни и мою жену.

Боже! Храни Отчизну!
Чистых храни и нечистых.
Храни спозаранку росу.
Храни молодых и старых,
немощных, жадных, вялых.
Храни даже тех, кто с малых
лет проклинает Луну.

Храни мусульман и евреев,
водителей и брадобреев,
лифтеров и учителей.

Храни, не взирая на годы.
Храни сквозь печаль и невзгоды.
Храни от безумных речей.

От слов, что проклятий сильнее, х
рани. Пусть, мы все надоели,
храни, не защёлкивай дверь.

Храни в своем сердце – наше.
Пусть наше со звездами пляшет,
пусть наше плакатами машет
и к Черту по пьяни бежит.

Храни, не смотря на детство,
которое тут, по соседству,
за стенкой скандалом гремит.

Храни мою мать и папу.
Храни мою дочь и брата.
И сына храни, как меня

хранил ты сквозь эти годы,
которые, словно ноты,
мелодию мне сплели.
Мелодию эту слышу,
но здесь я меняю ритм…


Ночь недель через несколько ночей…

По городам и селеньям
шел человек. Он не был евреем,
он не был ни русским, ни белорусским,
казахом не был, не был американцем,
(хотя они, вообще, засранцы),
но он и засранцем не был.

Он не был засранец,
но был – иностранец.
Каждому, кто с ним встречался,
любезно он улыбался,
как только и могут лишь иностранцы,
которые в детстве таскали ранцы,
а ныне таскают любовь к России
в рассказах о ней своим соседям
по возвращенью домой…

В общем, он был иностранец для всех,
и, вот удивительно, всем был свой,
он за каждого мог встать горой,
да и пир закатить горой тоже мог,
не было того, кому бы он не помог,
или кому бы не хотел помочь,
даже если помочь невмочь,
но, странное дело, даже жена,
любовница даже, и та, кто верна
осталась ему по смерть,
все они как одна,
сходя по нему с ума
и чувствуя его кровь
в венах своих, не могли
признать его кем-то своим.

То есть он был им свой:
любимый, родной, дорогой,
но все-таки хоть на чуть-чуть,
но оставался чужой.
(И дело не в том, что сюда
рифма уж дюже нужна –
на «-ой»).
Он и вправду такой!

Ночь, уже и не помню какая…

Ой! То не вечер, то не вечер…

То ночь подкралась к нашей встрече...
Мой слог казался безупречным
мне лет в семнадцать, но далече
то безупречество осталось,
мне жуть от критиков досталось
за сто четырнадцать годков
моей поэзии. Расстались
уж музы многие со мной.
А те, которые остались:
одну зовут моей женой,
другую не зовут, не кличут,
она мне в сердце тихо хнычет
в даль безутешную зовет.
А муза третья спозаранку
встает, как наглая смуглянка,
мне тихим шёпотом поет,
и ухо нежностью щекочет,
и делает со мной, что хочет,
то захохочет, то затопчет,
и даже на руки возьмет
и словно малыша качает...
Я ей всю душу изливаю,
она попьет моей души:
мы с ней с рожденья нагиши.

Ночь перед чем-то…

В одежде каменной среди мокрот Московских
стоит печально Юрий Долгорукий:
в его мечтах рождалось столько муки…

Под палевом небесной благодати
июля месяца две тысячи восьмого
лежали на ступеньках возле кассы
Дворца кремлевского два комиссара-вора,
откинувшись на волю пару дней
тому назад. Они свыкались с мыслью,
что в действиях их нету укоризны,
а в сны не проберется невзначай
все то, что затопил на зоне чай.
Обмокшей печенюшкой в недра пиалы
стекала первомайская отрава:
кому забава, а кому приправа
[кыбеставо] осмысленной любви... ́

Любви народа к своему родству
, к своей Отчизне и своей подруге.

От одиночества в кустах признав разлуку,
заламывая тонкие девичьи руки, ́
кто хоть разок из нас не звал к венцу с
вою печаль?
Она ушла?
Не жаль.
Придет другая, принося отвару
ночей на десять, может на пятнадцать,
нарушив клятву больше не влюбляться.
А отстреляться можно.
Сигаретой…

Ночь после чего-то…

Тонкие. Прочные. Уж не позолочены ль?
Сквозь ночи настрочены, словно надрочены…
В щелях расстрочен гроздьями сочными
спеют маслины моих многоточечных
слов и сомнений. Я – нерв озабоченный,
звук поднаточенный,
звук одноточенный,
звук одностроченный,
звук
точный…

Я строк поток бы мог до бесконечности писать,
в рифмованной строке последнем вздохом душу
завещать,
рифмуя звуки, судьбы обращая вспять,
я мог бы…
хватит.
Пора спать


Поэзия
Made on
Tilda