Когда Христос просил простить слепых, ибо не ведают, что творят, он знал, что он говорит. С этим даже никто спорить не решается. Ничего, более медлительного, недальновидного, несообразительного, тупого, заносчивого, высокомерного и слаборазвитого, чем человечество, придумать нельзя. Вот возьмем, к примеру, животных – землетрясения предугадывают, и наркотики по запаху найти могут, и тележку с дровами со двора вывезут. Нет, мы, если нам хорошо налить, то же самое могем, другое дело, видели вы хоть одно животное, которое сделает на чайную ложку, а потом гордится на самосвал: подавай ему признание, хвалы. Нет таких животных, а людей – навалом. Наше сугубо субъективное мнение заключается в том, что Бог говорит с человечеством через животных и растения, а человек, занятый чем угодно, время от времени понимает, что ему говорят, но толком не врубается. Бог сидит себе на небе в седьмом дне творения, ждет, ждет, и становится ему обидно, что поговорить не с кем, а единственный собеседник – тупой-тупой. И тупой этот, вместо того, чтобы сбегать и толком налить, кочевряжится, заводя в миллионный раз пластинку про то, уважает его Боженька или нет. И Боженьке ничего не остается, как тыкать это самое тупое-тупое человечество лицом отдельно взятого индивидуума мордой об асфальт, то есть в непоколебимую истину. Вспомним хотя бы Ньютона с его яблоком. Кстати, почему-то всегда вспоминают Ньютона с яблоком, а не наоборот. Хотя, если разобраться, Ньютон до того открытия, думается нам, под десятком яблонь посидел, а вот яблоки не каждый раз решались к нему на голову падать. Одно яблоко – оно, как и животные, к человечеству не относится – сознательным оказалось. Не исключено, что яблоко тоже туповатое было, просто его Боженька толкнул, и оно упало таким образом, что воспалило ту Ньютонову часть, которая догадалась наконец сообразить про закон всемирного тяготения. Нельзя исключать и того факта, что прежде, чем столкнуть яблоко именно на его, Ньютонову голову, Боженька перекидал тысячи яблок на разные головы, макушки, бошки, в темена и на лысины, прежде чем, наконец, дождался, что передаваемая по спирали эволюции тупость человеческая хоть в одной, отдельно взятой Ньютоновой голове созрела до очевидного факта – сила притяжения у земли есть. Пока Ньютон выплясывал на радостях под яблоней свои крамольные «Па» и наслаждался мыслью о том, что стал крут перед человечеством, а может быть, даже открыл одну из Боженьких тайн и теперь Боженька ему нальет стакан бессмертия, в это самое время Боженька тяжело вздыхал над непроходимым тупицей. Вздыхал и искал в своем истрепанном человеческой тупостью сердце очередную горсточку великодушия и милости, чтобы не взбеситься и не выйти из себя при виде такой тупости. Господь Бог, вышедший из Себя, – это жуткое зрелище.
– Эти олухи даже закон ВСЕМИРНОГО ТЯГОТЕНИЯ толком открыть не могут. Всемирное тяготение, оно потому и тяготение, что во всем мире работает. За века своей эволюции эти безволосые обезьяны схоронили миллионы своих сородичей, ни разу, замечу, ни разу не сообразив, что смерть – к ней все тянется. Сколько им нужно было смертей, чтобы они догадались открыть этот самый закон? Пришлось яблоко на них тратить, сочное, наливное. Лоб разбивать. А яблоко, между прочим, и на закуску сгодилось бы. – Вот что думал в тот миг Боженька по нашему скудному разумению.
– Мы все – яблоки, которые падают в подставленные ладони Смерти, – орал сам, хоть и стоял с помощью Дудникова, Леха Захаров.
– Боженьку не трогай. Он сейчас спит, – пошатываясь в своем кресле, поправил голый и пьяный Мягков, раскладывая таблетки аспирина на своей ладони.
– Боженька никогда не спит, – попытался поспорить Хакимыч, сидевший прямо напротив Захарова за большим тесаным столом.
– Тогда как же он сны видит? – Мы – его сны, иначе он давно бы с ума сошел, глядя, какую гнусь мы творим, – Юрич куснул огурец и смачно так причмокнул. – Мы для него – сны. Кошмарные. Ужасные. – Нет, это был не Юрич. Юрич не мог так говорить, к тому же Юрич в этот момент разливал, держа пробку от бутылки зубами. Это был «Свирепый» – Лева Сухарев, мой двоюродный брат. – Если бы мы не были его снами, которые проходят, когда Боженька просыпается, он бы давно свихнулся.
– А как же в Библии написано – мы его творения? – это опять Хакимыч. Хоть и мусульманин, а все туда же – с Библией тягаться.
– Плохой он плотник. Злой. Игрушку сделал – игрушку сломал. – Захаров отказался от помощи Дудникова и повалился на лавку. – Вот если бы я делал игрушки, стал бы я их ломать?
– Плохие стал бы, – Юрич вовремя разлил и освободил свой рот: как раз его железной логики сейчас не хватало. – Ты сколько раз переписывал в школе сочинение, прежде чем учительнице сдать?
– По нескольку…
– Вот. Приходится, прежде чем что-то хорошее на выставку отправить, все предыдущие версии удалять. А хорошие игрушки зачем ломать?
– Мы – плохие игрушки, – Захаров скувыркнулся на пол к лавочке.
– Мы – плохие игрушки, – солидарно с ним икнул «Свирепый».
– Мы охуенно плохие игрушки, – заорали все, кроме Мягкова, почти в один голос, почти не сговариваясь.
– Вот-вот, – поднял свой палец вверх Мягков, закончив перекладывать на ладони этим пальцем аспирин.
– За игрушки!
– За плохие игрушки!
– Нет, за хорошие игрушки!
– За детский мир!
И все выпили из разлитых только что Юричем стопок. Не выпил только Захаров: он спал на полу, возле лавочки.
За круглым столом, накрытым десятком пустых, полупустых, полных и полуполных бутылок водки, баклашками пива и жалким запасом закуски из цикла хлеб-лук-кусочек колбаски сидели голые, местами и время от времени прикрытые простынями пьяные и убитые горем мужики: Олег Мягков, Лева Сухарев, по прозвищу «Свирепый», Слава Дудников, Хакимыч (Аяз Хакимович Халиков), Сергей Юрьевич Пронькин. Рядом, на полу возле лавочки, спал Леша Захаров. По другую сторону стола, на полу возле другой лавочки, лежал и тихо скулил я.
Шел пятый час нашего пребывания в бане. Баня, добротно срубленная, просторная, с парилкой, душевыми и большой гостевой, была лучшей в городе. Мы сами не знали, на какой срок ее снимать, потому сняли на сутки. Мы не собирались проводить в ней целые сутки, но спешить в эту ночь мы тем более не собирались.
Сколько мы выпили? На данный момент мне не удастся посчитать, потому что бутылки находятся не только на столе, а в парилке, в душевой, в туалете и даже на крыльце с наружной стороны входной двери. Да и не могу я сейчас считать. И не буду. Лежа на полу, возле лавочки, трудно считать бутылки, разбросанные по всей бане. Брали мы десять поллитровок водки в один пакет, точнее, в два, вложенных друг в друга, чтобы не порвались, восемь – в другие два, шесть водки было в коробке с пивом. Пива в этой коробке, в которой было шесть водки, было десять двухлитровых баклашек. Еще десять двухлитровых баклашек, но уже темного пива, несли в руках кто сколько смог, вместе с пакетами со сменным бельем. Веников никто не нес. В одном пакете – его, кажется, Юрич тащил – была закуска. Не очень большой пакетик был, не полный вовсе, потому Юрич захватил еще двухлитровую баклашку самогона. Кажется, это все, что мы собирались откушать в эту ночь. Да, все. Больше ничего не было. Что же получается в итоге? Ничего путного в итоге не получалось: на семь хоть и взрослых, но все-таки семь мужчин приходилось двенадцать литров водки, сорок литров пива и два литра самогона. Немного закуски и пачка аспирина. Есть хоть кто-то, у кого бы с таким количеством в итоге получилось что-то путное? Вот и мы особо не надеялись…
С нами должен был пойти еще Олег. Олег – мой родной брат. Мой младший родной брат. Мой самый родной брат. Брат, роднее которого у меня нет. Тот самый брат, который нежился после меня в мамке. Тот самый брат Олег, которого мы, когда он был еще маленький, а мы уже немного немаленькие, сажали голой задницей в крапиву. Олег, которого я очень люблю, и любит каждый, кто сидит сейчас за большим деревянным столом в больших деревянных креслах и кушает водку. Олег, который в школьном сочинении на тему «Как я провел лето?» рассказал про ловлю на удочку «ратанов, которые заглатывают крючок до самой жопы». Глупенький, добрый Олег чистым текстом написал то, что комментировал на рыбалке наш юродивый дядя Витя. Олег собирался пойти с нами давно. Недели за две до этого похода в баню я звонил ему и он сказал, что обязательно будет пить вместе с нами, а когда напьется, посадит всех нас в крапиву. Он мог сделать это, потому что последние годы занимался спортом, а мы – пили и пили. За неделю до похода в баню он сделал машину, подстригся и купил новый мобильный телефон. Олег говорил, что отложит все свои дела, потому что ночь в бане с двумя братьями и самыми близкими друзьями для него важнее всего. Но в последний момент он отказался идти с нами: у Олега появилось обстоятельство, которое помешало ему пойти с нами в баню. Мы не смогли его уговорить, мы не смогли ему описать тех прелестей, которые ждут его в бане вместе с нами. Причина, которая появилась, оказалась для него важнее. Он не смог побороть ее, отказаться. Олег не пошел с нами в баню. Вместо него с нами в баню пошла Смерть. Три дня назад мой родной брат Олежка повесился. Сегодня мы его схоронили. Сегодня я заколотил крышку гроба над головой родного брата. Я бил молотком по гвоздям, а сам боялся, что Олежке будет громко. Потом мы опустили гроб с Олежкой в яму и бросили по горсти земли. А потом мы пошли на поминки. А потом мы пошли на кладбище. Второй раз за один день. А потом мы решили пойти в баню. Вы думаете, мы помыться пошли? Мы со Смертью поговорить пошли. Поскольку каждый из нас до этого хоть и общался со смертью, но ни разу так близко, да и дури такой от нее не испытывал, прибамбаса такого не ждал, мы не знали, сколько нам надо выпить, чтобы Смерть понять, и сколько ей налить, чтобы дура эта толком нам объяснила, что и почем происходит в ее Королевстве. Люди мы интеллигентные. Гостей своих обижать не воспитаны, потому и решили мы подстраховаться. Мы же не знаем, сколько пьет эта Тварь Божья. Мы рассудили, что лучше перелить, чем не долить, чтобы Твари Божьи общий язык друг с другом найти смогли. Мы же тоже под Богом ходим.
– Кто со мной идет в парилку? – спросил Олег Мягков, вставая с кресла. Он был самый одетый: простыня покрывала не только его достоинство, но и верхнюю часть тела до плеч.
– Хакимыч, ты?
– Не-е, – блеял Хакимыч. – Я пока пас.
– Тогда вот тебе, – Олег протянул ему аспиринину. – Выпей.
– Я только что, – уведомил Хакимыч.
– Да не водки, а таблетку.
– Таблетку – давай.
Хакимыч взял таблетку, погрузил ее двумя пальцами поглубже в рот и запил пивом.
– Ты? – Мягков показал на Юрича.
– Я бы лучше покурил.
– Тогда тебе таблетку не надо. А ты? – этот вопрос был направлен на «Свирепого».
– Вот-вот, и я, – ответил «свирепый», взяв самостоятельно таблетку из рук народного целителя.
– Париться пойдешь? – переспросил Мягков.
– Нет, – проглотил таблетку «Свирепый». – Пусть Дудников парится.
– Я уже парился, – ответил Дудников и тут же предложил: – Давайте Захарова в парилку отнесем.
– Он там задохнется, – ответил Мягков и пошел париться один.
Знаете, что такое схоронить родного, единственного, любимого брата? Вот я вам сейчас расскажу, что значит схоронить родного, единственного, самого любимого брата. Черт, как же я ребра отлежал, надо бы подняться, подстелить что-то… нет, потом, сейчас я расскажу вам, что значит схоронить родного, единственного, любимого… Вот у вас есть внутренние органы? Вот есть у вас в груди сердце, например? Есть у вас печень, например? Вот брат – это не сердце и не печень. Вот представьте ребро свое. Представили? Почувствуйте, как ребро спокойно расположено в вашей грудной клетке и как оно правильно находится в вашей груди, как ему там место и как это ребро никого не трогает. Возьмите отвертку и проковыряйте в коже отверстие между двумя ребрами. Потом подковырните одно из ребер этой отверткой, только не дай бог вам выпить хоть одно обезболивающее… подковырнули ребро отверткой? Теперь положите отвертку в сторону, а в это отверстие воткните вилку и поковыряйте у себя этой вилкой между ребер, чтобы отверстие больше стало… а теперь попросите кого-нибудь, чтобы он засунул в это отверстие ножницы, глубоко так засунул, вместе с ладонью своей, с пальцами своими руки и покромсал там, внутри, ножницами этими… покромсал то, что попадётся, ножницами, порезал, похрумкал ими… а потом пусть он вынет ножницы и залезет опять в отверстие это своей ладонью, по самый локоть залезет, не очень быстро, и вынет что-нибудь из этого отверстия, отрезанное ножницами. Вынет и положит рядом с отверткой. А потом еще залезет и еще вынет. И еще раз залезет… вот когда он вынет все, что ножницы отрезали, и вынутые кусочки вашего внутреннего тела будут лежать на столе, вы сами своей собственной рукой полезайте в это отверстие и пощупайте пальцами то, что осталось внутри: трубочки мышц, овальчики органов, отверстия между вырезанными тканями… поищите своей ладонью печень… найдите ее, даже если пробираясь сквозь лабиринт собственных внутренностей вам придется залезть в это боковое отверстие рукой по локоть, ищите печень, пробираясь сквозь плоть свою, прорывая собственными пальцами собственные сухожилия и подрезая собственными ногтями собственные вены. Нащупайте печень, собственную печень… почувствуйте своим мозгом, как ваши собственные пальцы аккуратно, бережно сжимают и отпускают в вашем правом боку вашу собственную печень, теперь осторожно, сквозь паутины вен и сухожилий, вынимайте живую, работающую, прогоняющую сквозь себя желчь печень обратно, держа ее в руках, – теплую и живую… и пусть за ней вместе вынимаются те сосуды, которые к ней прикреплены… ведь вы живы, а если оторвать печень, то умрете, но вы хотите жить, просто сейчас вам надо вынуть свою печень… и вот она уже показалась – красно-коричневая жидкость сочится из отверстия, в котором находится ваша рука, а следом за ней пальцы вытаскивают печень, за печенью же все те сосуды, которые прикреплены к ней, тянутся, не давая печени умирать… вы не просто вывернуты наизнанку, вы вывернуты насквозь… держите печень аккуратно, чувствуйте ее… положите эту орущую от боли и испуганную светом, но живущую и работающую теплую печень на прохладное металлическое блюдце… положите блюдце рядом с собой, чтобы сосуды, тянущиеся за печенью, не оборвались и вы не умерли… только не делайте себе обезболивающих, а попросите друга слегка, не прижимая до конца, наступить ботинком на лежащую на блюдце вашу печень. Пусть он наступит – пару раз, несильно, а потом чуть посильнее, а потом опять несколько раз несильно… а второго своего друга – это должны быть только друзья, у остальных может получиться неправильно – пусть второй ваш друг, как только первый перестанет наступать на печень, погасит об нее окурок, прижжет окурок, а потом закурит еще две сигареты, и пока первый окурок гаснет прижженным в печени, пусть он докурит почти до фильтра обе сигареты, и, когда от них останется чуть-чуть, пусть всадит оба эти окурка в ваши глаза… но только вы не закрывайте веки, а, напротив, широко откройте глаза, чтобы друг прижег ваши глазные яблоки сигаретами, но не в зрачки, а сбоку, потому что ваши зрачки должны видеть, как догорает первый бычок в вашей печени… и пусть этот друг с сигаретами выльет вам немного водки в то самое отверстие между ребер, через которое вынимала ваша рука печень и из которой сейчас тянутся сосуды. Пусть он плеснет туда водки, совсем немного, грамм пятьдесят, и протрет края этого отверстия шерстяным полотенцем… а после этого пусть первый друг, который топтал вашу печень ботинком, ударит этим ботинком вам в живот, переворошив все, что в нем осталось после прохождения сквозь органы сорванной со своей орбиты печени… и пусть он бьет и бьет вас до тех пор, пока тошнота не накатит на вас и вы не начнете блевать. Блевать на собственную печень, лежащую рядом на прохладном блюдце. И пусть вас в таком состоянии положат на Красной площади во время парада перед всеми президентами и всеми войсками, а потом пусть перенесут вас в ночной клуб и положат посреди танцевального зала, а потом пусть перенесут вас на Казанский вокзал и положат на площади перед путями, а потом пусть перенесут вас в постель вашей самой любимой девушки, которая давно уже вышла замуж за другого, а потом пусть положат вас в канаве возле Каширского шоссе без паспорта и без страхового полиса, а потом пусть перенесут в баню к вашим друзьям и положат на полу возле лавочки…
– Мя-я-ягков пришел!!! – завопили несколько глоток в нескольких углах. – С легким паром!
– С ним, с родненьким…
– Ты самогоночки или аспиринчику?
– Пожалуй, я водочки… Вон в тот стакан. – Мягков показал Юричу, куда надо налить.
Юрич сделал двумя руками то, что Мягков выразил словами. Они выпили вдвоем потому, что все остальные выпили за мгновение до выхода Мягкова из парилки.
– Смерть вынуждена забирать людей неожиданно ради их же собственного спокойствия, – продолжал незаконченную мысль Хакимыч. – Ну, представляете записку, оставленную на тумбочке или обнаруженную в свежем письме: «Сегодня приду за тобой», или «Сегодня заберу твоего мужа», или «Дата нашего свидания…» и подпись «Смерть». Сколько паники, истерик, звонков в милицию, бегств в другие регионы.
– Вот-вот, бегства. – Мягков нашел-таки что-то закусить в глубинных недрах скомканного пакета.
– Нагрузка на нотариусов, агентства безопасности, телефонные линии.
– Жить некогда будет, – как всегда в тему заметил Свирепый, недаром, что кандидат математических наук.
– Некогда и незачем. В этой неизвестности главный источник жизни.
– Давайте сейчас из нее святую сделаем, – заметил второй математик – Юрич.
– Тангенс через котангенс ей сделаем, – обиделся Хакимыч.
– Можно предположить, что смерть пьет человеческую жизнь, – осторожно высказал свой довод Лева Свирепый.
– Вот-вот… – согласился Мягков, изрядно обмякая в кресла.
– А можно предположить, что только закусывает, – икая и корчась, Юрич выпил еще водочки, – потому что пьяна в стельку.
– Пьяна собственной жизнью, – вернулся к начатой теме Хакимыч.
Говорилось уже медленно и как-то тягуче. Слышно было из-под лавочки, как мысли все труднее облекаются в форму, увеличивая время между искрой мысли в сознании и звуках этой мысли на языке.
– Каждое мгновение человек может выбирать жизнь или смерть, – начал было смещать акценты Юрич.
– Неправда твоя, – с Хакимычем почти все согласились.
– И думать, что это его выбор… – увильнул Юрич – Но, когда смерть выбирает его, эта иллюзия рушится, – и теперь все согласились с Юричем.
– Свобода выбора – прерогатива жизни. Смерть – армия. Упал и даже отжиматься не смеешь, – кажется, Лева вспомнил год своей сверхсрочной службы.
– Какие бы причины смерти не значились в диагнозе, причина может быть только одна – умер от жизни,– молодой невропатолог Олег Мягков даже на издыхании трезвого сознания чтил клятву Гиппократа.
– Представляю объявление в газете: Сниму усталость. Смерть.
– НЕ-ХО-ЧУ!!! – заорал из самых чресл своих из-под лавочки Захаров.
– Чего ты не хочешь, дурья твоя голова? – потрепал его по бедру ногой Дудников.
– НИЧЕГО НЕ ХОЧУ. НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ТАК БЫЛО. ПОЧЕМУ ОН УМЕР? ПОЧЕМУ БОГ НЕ ОТБЕРЕГ! КАКОГО ХРЕНА ТАК НАДО БЫЛО УМИРАТЬ. НЕ ХОЧУ! ВОДКИ МНЕ! ВОДКИ! К ЧЕРТОВОЙ МАТЕРИ ВСЕ ВАШИ РАЗГОВОРЫ ПРО ЖИЗНЬ! ПРО СМЕРТЬ! ПРО СМЕРТЬ ВСЕ ВАШИ РАЗГОВОРЫ!... ХАЛИКОВ, ЗАТКНИСЬ, ТЫ, ПАСКУДА! ПОШЕЛ ТЫ СО СВОЕЙ ДЕМАГОГИЕЙ! ТЫ КОГО ХОРОНИЛ!? ТЫ КАКОГО–НИБУДЬ ПО–НАСТОЯЩЕМУ ХОРОНИЛ? ТЫ ХОРОНИЛ, Я ТЕБЯ СПРАШИВАЮ!? – Леха вздымался из-под лавочки, перевернул лавочку, потянулся голый, толстопузый, волосатозадый через весь стол, за грудь Хакимыча схватить хотел, но грудь скользкая, схватиться не за что, руки соскользнули, Захаров повалился на стол, стол чуть было не перевернулся, удержали Юрич с Мягковым. – ВОДКИ МНЕ! – падая уже, ревел Захаров, – ВОДКИ МНЕ! ХАКИМЫЧ, ПАСКУДА, МОЛЧИ! МОЛЧИ, ПАСКУДА, ТЫ НИЧЕГО НЕ ЗНАЕШЬ, ТОЛСТАЯ ТАТАРСКАЯ ТВАРЬ! ВОДКИ МНЕ! ВОДКИ ХАКИМЫЧУ! ПАСКУДА! ПОДНИМИТЕ МЕНЯ! ПОДНИМИТЕ…
Поднимать Леху никто не стал. Просто все смотрели на него и пытались соображать…
– Ты водку будешь? – в очередной раз тронул бедро Захарова указательным пальцем ноги Слава Дудников.
– Не будет, он спит… – заметил один из математиков.
Славка посмотрел на меня, лежащего под другой лавочкой и хотел задать, наверное, тот же вопрос. Но посмотрел чуть больше и просто молча протянул мне стакан, налитый наполовину.
– Мне бы лучше самогона…
– Вот тебе самогон… – протянул с другой стороны другой стакан Лева.
Я взял его стакан и выпил. Потом взял Славкин стакан и тоже выпил. Понюхал доску пола и съежился еще сильнее…
– Не стоит ругать смерть. – Время от времени, возвращаясь то ли в себя, то ли из себя, я понимал смысл слов, которые говорились наверху, над лавкой. – Ей ничего не остается, как поедать людей, которых плодит жизнь, как китайцы – рис. Она вынуждена сжигать бревнышки, которые подбрасывает жизнь в ее топку. Как паровоз, который едет за счет тепла, получаемого из сожжения поленьев, мы едем к светлому Раю, подбрасывая поленья своих родственников в топку. Не помирай мы ради этого паровоза, случилось бы перенаселение. И ты, дорогой друг, никогда бы не попробовал вчерашнего ужина, потому что тебя бы негде было родить. Не будь эгоистом, когда придет твое время – освободи свое место достойно – кажется, этот монолог смог выговорить Свирепый, но как он смог. Как он смог это выговорить, стоя на обеих ногах и практически не поддерживаясь рукой за угол стола. Он бы еще мог говорить, но в этот самый момент Леха Захаров пнул его ногой в ногу, и Лева сел на стул, стоявший за ним…
Я открыл глаза. Гладкая, мокрая поверхность деревянного пола стлалась вдаль, к кафельной стене, за которой звучал водным голосом душ. Пятки моих друзей, кривые розовые пальцы их ног, поскрипывание ступней на дереве досок, ножки стульев, пустые бутылки, носки чьи-то, простынь, опавшая, как скошенная.
Мне не холодно, потому что я – Ветер земли. Мне не страшно, потому что я – Ночь планеты. Мне не одиноко, потому что я – Ледник горы. Мне не больно, потому что я – Лава Вулкана. Мне лишь обидно, обидно до боли, до холода, до остервенения, что так вышло.
У меня нет Претензий к Богу. Его пути неисповедимы. Я не верю, что душа Олега не попадет в рай только потому, что он не выдержал нагрузок, которые Бог ему дал. Мне не жаль даже самого Олега, теперь он знает больше, чем знаем все мы. Мне жаль нашу мать и отца. Мне жаль ту, из-за которой Олег это сделал. Жаль ее за то, что она так и не поймет, почему же он это сделал. Не дано плесени понять, что она губит прекрасный цветок. Мне даже не страшно, что он умер, настолько я верю в загробную и вечную жизнь. И пусть против меня восстанут все людские предрассудки, жизнь вечная есть, и нет того греха, который нельзя простить истинно кающемуся. И если Олег не сможет до конца раскаяться, а он обязательно сможет, я покаюсь вместе с ним. Не за него, а вместе. И это раскаяние сделает сильнее искупление вины и приблизит прощение. Я первым вошел в эту жизнь. Он первым вошел в следующую. Жизнь – одна. Просто он первым вошел в следующую серию этой бесконечной киноленты. Пусть подождет меня там. Пусть потом, когда я приду к нему, встретит меня, омоет мне ноги, накормит, познакомит с друзьями, покажет мне новую свою машину, свою новую семью. Мое бессмертие в том, что сейчас, когда я – самый несчастный человек на земле, вдыхаю аромат чьих-то носков и созерцаю блистательность мужских пяток, я – самый счастливый человек на земле. В этой невыносимой муке моя великая услада. Потому что именно сейчас я побеждаю смерть. Здесь, под лавочкой, на полу бани – на поле брани – творю я очередной подвиг своей души – побеждаю смерть. Побеждаю страх перед смертью. Побеждаю и прощаю. Я не буду судить смерть, потому что не знаю, какие условия ее договора с Богом. Как я могу ее осудить, не зная, каково ей живется. Может быть, приходя за каждым из нас, она отрывает у себя клок кожи. Прощая смерть, я побеждаю её. Прощая и побеждая смерть, я прощаю и побеждаю все, над чем она властна. А она властна над всем! Есть ли что, сильнее смерти? Есть ли страх, сильнее страха смерти? Если что, сильнее смерти? А я ее только что победил! А я только что ее победил! А я победил ее только что! Так с кем мне теперь тягаться? Так кто и что может теперь меня испугать? Трусливая и малодушная первая жена, втоптавшая мою любовь своими копытами в слякоть своей бессердечности, размазывающая огромный дар венчания в мусор своих мелких потех? Школьная учительница, вгонявшая в меня страхи своими контрольными и криками? Сержанты Ташкентской ФСБ, бившие дубинками по животу? Психиатр, читавший диагноз «Паранойя», как проклятье? Истерики любовниц? Нападки тупиц? Арбитражные суды налоговых инспекторов? Разгневанные клиенты? Единственная любимая, родившая свою дочь от двуличного пижона, но опозорившая и унизившая меня не своим чадом, а своими признанием: «Я бы с удовольствием сделала это и от тебя»? Восторженные зрители и читатели? Пьяницы на улицах? Дефолты тупого и алчущего Правительства неугомонной России? Штрафы и поборы ЖЭКа? Раздолбайство врачей районной поликлиники, убивающих из-за своих ошибок тысячи людей? Судьи – проститутки, за тридцать серебряников гноящие невинных и заблудившихся в казематах своей самости и сытости? Кто и что сможет теперь меня напугать? Какой страх может меня испугать после того, как я победил страх смерти? Какая карта может меня напугать из карточного домика на ладонях моей милости? Все боится смерти! Я больше ее не боюсь.
– ВОДКИ ЕЙ, ХАКИМЫЧ! ВОДКИ! СТАКАН! НЕТ, ПУСТЬ ПЬЕТ ИЗ ГОРЛА! ПУСТЬ ПЬЕТ! ПУСТЬ ПЬЕТ ВОДКУ! ХАКИМЫЧ, ВОДКИ ЕЙ! – Кому? Кому, Серега? – ЕЙ! НАЛИВАЙ. ВОТ ОНА, ВОЗЛЕ МОИХ НОСКОВ! ПУСТЬ ПЬЕТ! ОНА БОИТСЯ! ЕЙ СТРАШНО! ПУСТЬ ПЬЕТ! НЕ ОБИЖАЙ ЕЕ! – Кого? Кошку? – Серега, ты что? – Серега, очнись… – ПРОСТИТЕ ЕЕ! ПУСТЬ ПОСИДИТ С НАМИ! ЕЕ НИКТО НЕ ЛЮБИТ! ЕЕ ВСЕ БОЯТСЯ! Я ЕЕ ЛЮБЛЮ! Я ПРОЩАЮ ЕЕ! ПУСТЬ ПОСИДИТ С НАМИ! И МНЕ ДАЙТЕ ВОДКИ! Я С НЕЙ ВЫПЬЮ! И ВЫ ПЕЙТЕ!
Смерть – это блюдечко, в которое стекают капли дождя. Она собирает их, чтобы дать кому-то напиться. Например, рыжему котенку, чтобы он от жажды не умер. Вон он сидит возле пустой бутылки на крыльце нашей бани и лакает из блюдца. Рядом с ним на корточках сидит Олег. Мой белобрысый брат. Держит одной рукой блюдце, из которого лакает котенок, а другой – гладит этого самого котенка. Гладит и смотрит на него. Смотрит так, как будто взглядом этим гладит. Гладит так, как будто ладонью смотрит. Красивый Олег сегодня. Очень светлый. Сейчас покормит котенка, зайдет к нам в баню, разденется и скажет:
– Привет алкоголикам…
И будет стоять посреди бани, голый и красивый, готовый на все…