Последние годы Патриарху было безжизненно скучно: его не любили. Даже падая в колодец, чувствовал: что-то свербящее занозит душу. От этого ли падалось довольно уверенно, от опознанной силы тяжести ли? Приземлившись на сухое, приземлившись довольно удачно – сидя – Патриарх поерзал ушибленным о грунт, оправляя розовый балдахин… Нет разницы почему балдахин розовый. Будь он белый, Патриарх упал бы точно так же. Нет разницы, в чем падать в люки. А кто вообще видел, как Патриарх падал? Поэтому нет вообще никакой разницы… – Ну, и что дальше?.. Дальше нужно было встать и оглядеться. Патриарх огляделся: заляпанные полумраком стены. Сырость, сырость, пошлость подвальная. На стенах тригонометрия сантехники – параллели, перпендикуляры, синусы кабелей, косинусы труб. В отдалении, где полумрак грозиться стать полномраком, на четвереньках… Нет, показалось. – Сюда посмотри… В самом отдалении, не на четвереньках, на груде хлама – заплаканный длинноволосый, ляпсус в виде носа, калообразно (как цветок калы) выгнув губы. – Пришел ? Патриарх решался, потому что волновался. – Прилетел. – решился Патриарх, но волноваться продолжил. – Вот-вот. Прилетел. А я – урод. Урод слез с кучи: медленно. Чувствовалось, что не хочет. Побрелся, горбясь, в даль (относительную) к трубам. – Там дверь. – пояснил на всякий случай. На спине сидел солидный скорпион, было видно. Наконец, удалился: не торопясь, но однозначно. Желая что-нибудь делать, Патриарх собрался посмотреть вверх . Собирался долго, но безрезультатно: посмотрел вверх не собравшись… Ностальгия подкатила к сердцу, сердце еще немного поколотилось и, от напора щемящего чувства, задумалось. Запрокинутым, с задуманным ностальгией сердцем, сидел Патриарх вечность. Глядя, как выбиваются из-под крышки, съехавшей на половину, облака… – Высоковато…– протяжно отговорилась вечность патриарховым голосом. Патриарх, оставаясь запрокинутым и задумчивым, встал, но высоковато оставалось по прежнему. – Вот почему я упал? – догадываясь спросил Патриарх самого себя, но сам себя не ответил. – Чего уставился? Завтра утренник … – по-детски проговорило в районе патриархова паха. – А у нас ничего не готово. Давай же хоть елку нарядим. Патриарх поглядел вниз. Говорило не в самом районе паха. Не далеко от… у Патриарха самодостаточно отвисла челюсть… пьяный вдрызг мальчуган – беловолосый, веснушчатый, совсем голенький, лет семи – лыбился его ширинке, пытаясь высвободить руками пластмассовую крышку из пол-литровки "Мадеры”. У рук слушаться не получалось; Патриарху, придерживающему усилием воли челюсть от опадания на земь, даже жалковато мальчугана стало. Пошатнувшись, культмассовик вхватился в пряжку. С ремнем пряжка стоила полтинник, без ремня не продавалась… – А где елка? – Патриарху всегда многое хотелось знать. А был он толст, высоковат и с бородой. – А-а-а … – массовик – затейник тянул "а-а-а” усерднее, чем пробку. – Тогда я с тобой останусь. Упал замертво, от чего по стенам зашуршали плакаты. Упал, но бутылки из рук не выпустил. Патриарх стоял долго, выжидательно облизываясь языком по губам, по усам, до носа достал кончиком; культмассовик не шелыхался. – Долго, интересно? – неловковато поинтересовался Патриарх у пустого полумрака, с одной лишь целью – выждать время до рассвета. – Долго. – ответил Патриарху пустой полумрак, от чего в одном из концов света рассвет и наступил, но светлее в колодце от такого рассвета не стало. – Перешагни… – предложил по-матерински обреченно полумрак. Перешагнув, как и предложилось, Патриарх направился к стене и погладил трубы. Хотелось помять железо – трубы оказались теплыми – железо не мялось, но хотелось не уменьшилось. Здесь Патриарх пописал, а груда, с которой слез губастый, зашевелилась, негромко, словно lady, отхихикнулась, как русская мужичка чихнула. Замолкла. – Ты чего ? – вежливо поинтересовался Патриарх, регулярный раз оправляя балдахин. – Ничего. А ты ? – вежливо переспросила груда ничего не оправляя. Я состояла она из мусора, пепла и дохлых крыс. – Да, так… стою. – Патриарху хотелось чихнуть, но он не чихнул. – Ну, вот и стой. Здесь – в этом самом месте – Патриарху всчихнулось. И не просто как-нибудь всчихнулось, а расчихалось в буквальнейшем смысле этого понятия: может потому, что место было не ахти, а апчхи. Три раза по большому всчихнулось Патриарху и раз шесть по маленькому. Прочихавшись по маленькому, Патриарх вернулся к маленькому, который еще не прочухался. Возвышаясь зачиханным телом, Патриарх корился отсутствием елки. Состоял он в это время из сгустка совести с запекшимися пятнами огорчения. Поскуливая на манер Некрасовской рифмы, Патриарх захотел быть не один. Как эхо на икнувшее желание к Патриарху подошла тетя в белом парике и зеленоватом пальтеце на босо тело. Жалостливо потрепав Патриарха за ухом, безжалостливо двинула по носу. Нос не двинулся. Патриарх посмотрел виновато – словно тяготился несуразным прошлым – и вдоль всей паузы смышлял "Что делать?” и " Кто виноват?” Чернышевский и Добролюбов, как и подобает настоящим авторам, при этом отсутствовали. Нужно было смириться: Патриарх давно этому учился, но смериться сразу не получилось, а получилось для репетиции заплакать и плюнуть в тетю. Тут же покаявшись о содеянном, Патриарх смирился дословно, хотел в благом порыве даже пасть ниц, но тетя не оценила души доверчивой порыв – а была она высоковата и упряма. Поправила бюстгальтер (тело было босо, но не грудь): левую лямку, правую лямку, еще раз левую и еще раз запузырила кулачком с перстнями в Патриархов нос. Звезды не брызнули из его глаз, но зазвонили колокола. Правда на поверхности. "По ком звонит колокол?” – хотелось знать Патриарху очередной литературный заголовок, но знать ни от кого не выдалось возможности, т.к. знакомая тетушка начала незнакомо креститься, покосилась на ближнего своего – им, по стечению этой повести, оказался Патриарх – и начала подниматься, при чем крыльев у нее, как и Чернышевского с Добролюбовым, не было. Патриарх обомлел: на ней значились сапоги его детства. Это явилось так же неожиданно, как и само детство. Пока Патриарх млел под сиянием бывалого, тетя вылетела в трубу. – Ай-я-яй-я-яй-яй… – процедили Патриарху. Обозрев головой окружность, Патриарх разглядел людей – семь мужчин и семь женщин: все синего цвета и никакого отношения ни к сюрреализму, ни к экспрессионизму. Одежда новонезванцев Патриарху не приглянулась – клеенчатые, коричневые комбинезоны. Приглянулась одна, беловолосая. На всякий случай каждому по очереди Патриарх показал фигу, беловолосой тоже: другого случая могло бы и не представиться. Представиться же побоялся: Патриарх боялся часто, чаще разве что наглел. В окружении четырнадцати наглеть представлялось нескромно. От нескромности Патриарх потрепал мальчика в ногах, ногой же и потрепал, но мальчик находился, видимо, в значительном отдалении и сдачи на треп не выдал. Сдача пришла от четырнадцати: мелкими монетами – по пять и двадцать пять центов – но без задержки. Со звоном обрушившись на Патриарха, монеты скатились к его ногам. Подбрыкивая, ляпанулись на грунт. Нужно было говорить. Начал Патриарх: – Из далека долго течет река Волга. – Течет река Волга, конца и края нет. – угадали его мысли четырнадцать. Патриарх даже удивился такому взаимопониманию и озадачился поиском другого (понимания): откуда пришло первое. Чтобы не мешать, четырнадцать озадаченно же, словно сочувствовали Патриарху, затрясли головами – одни "да” – "да”, другие "нет” – "нет”. Пара голов от сочувствия даже отвалилась. Кровь, неприятные комочки мяса, все было здесь. Но что было дела до всего этого Патриарху, зажатого в двух ипостасиях одного понимания. Зажатый, услышал он меркантильные позывы своего желудка и, вспомнив, что это не модно, на них решил не реагировать. Тут он услышал зловещий SOS, телеграфнутый из района подреберья. Озадаченные еще глубже, он позыв принял, но принял ни в одиночку, а с анальгином. Четырнадцать исчезли так же беспроцедурно, как и появились. Даже головы отпавшие исчезли. И тела обезглавленные. Чего говорить о головной боли самого Патриарха. Патриарх подумал, что хорошо бы посадить анальгин у себя на даче или исчезнуть с четырнадцатью, но четырнадцати больше не было, а дачи не было и меньше, поэтому анальгин с этого дня он настроился покупать в муниципальных аптеках. "Зря фигу на них стратил” – меркантильнически подумал о содеянном Патриарх, а вслух многократно провоспрошал: – Куда катимся, куда катимся??? – Вверх. – пробрунчал невпопад мальчуган. Не просыпаясь, во сне, пробрунчал. Патриарх сделал вид, что намека не понял, но вверх посмотрел. Ничего туда не катилось. И оттуда ничего не выкатывалось. Патриарх даже озлобился, но его учили, что озлабливаться – удел маленьких. На одно только мгновение Патриарх стал маленьким, поозлобившись, насладился безответственностью несамостоятельности и вновь стал прежним. Пацан спал. Сверху ничего не выкатывалось. – Докатишься. – съехидничала груда. – И до верха докатишься. – Давненько не голосила замшелая абсурдистка. Патриарх не стал разговаривать. Порядком надоевшая темень колодца начала давить на виски. "Будет дождь – подумал Патриарх и обиделся: дождя он все равно не увидит. "Зачем чувствовать то, что не суждено?” Ответа не было. Либо груда и мальчуган не поняли, кого спрашивали, либо мальчуган спал, а груда мусора не могла говорить. Так, собственно, и было на самом деле, но только чуть позже. Сейчас же ответа не последовало из-за несказанности вопроса: Патриарх лишь подумал его. – Самостоятельность – удел состоятельных. – сказало кто-то. Патриарху начала порядком поднадоедать выскакиваемость всеведующих реплик, он даже не стал оглядываться: сами подойдут. И, действительно, подошли: двое брюнетов в прозрачных накидках. Привыкший к полумраку Патриарх разглядел – накидки являлись намеками. – От вас уйдет жена. – сказал, как в воду глядел, первый. – Ушла уже. – ответил из воды Патриарх: он решил им поверить и поверил так безоговорочно, что чуть было не захлебнулся. – Вам это нужно? – так спросил он, расплевывая захлебнутость. – Вам это нужно! – так заверили они, отвернувшись: сделали вид, что знают больше писанного. – Вернется? – уточнил Патриарх. И получил по морде. – Дзен. Понял. – выплюнул три зуба, четвертый, пятый поискал языком. – А хлеба принесет? И опять получил по морде. Еще один вопрос и хлеба будет не надо. Есть будет нечем. Партиарх разозлился. На себя он это уже делал, на груду делать бесполезно – заткнет дохлым разъяснением – сделал это на массовика. Ногой сделал, в живот, в мыслях. И понял: больше делать не будет. Не получится. Не разозлится. Ни на кого. Никогда. И дал сдачи обоим брюнетам. За прозрачные намеки дал. За полумрачный колодец. За балдахин. По-доброму, улыбаясь, с надеждой на долгую и продолжительную дружбу. Пока продолжал, наверху собирались тучи. Патриарх этого не знал, но знал, что этим двум хлеба не понадобится ни разу. Ни разу и не попросили. Только кивали благодарно в тон сдачи. А он не злился. Он добрел. И бил. И добрел при этом. И полумрак вокруг словно просветлялся…
Вокруг колодца ходили люди. Одни целеустремленно тыкали пальцами и вспоминали свою молодость. Другие вспоминали, выключили ли они газ, но при этом тоже тыкали пальцами на колодец: правда уже не так целеустремленно. Все сходились лишь в двух: колодец надо закрыть, а то чего доброго… и: когда же, наконец, кончится эта проклятая жара, а фонтан в сквере заработает? Со вторым особо интенсивно соглашались встрепанные тополечки неувлажняемого сквера. Отирались среди людей и маленькие дети: изволтуженные карапузы, застенчивые банточные куколки и еще один, высокенький, толстенький, по имени Караван. При азиатском имени имел американскую, фаст фудовую внешность холеного Макчикена: если не на мак, то на чикен походил как обезьяна на человеческого предка. Именно этот семилетний предок, подойдя поближе к отверстию, на добрую половину задвинутому крышкой, как раз и изрек. – А там дяденька. Не то, чтобы народ встепенулся: каждый день в единственный колодец этого летнего микрорайона кто-то проваливался, просто в эдакую жару лезть не хотелось. Бросили жребий: из полутораста бумажек – столько народу собралось поучавствовать в извлечении дяденьки на свет божий – восемнадцать окрестили. Окрестованные полезут. Каравану выпало тоже. Он первым и решил. Снял с себя шортики, носочки снял, повернулся к Кузьмичу, штатному дворнику, вытянул из ладоней его недопитую "Мадеру” и уже запрокинул ногу над отвестием: – Ты опять елкой потакать будешь? – спросила его париком оседоволосенная женщина: спасаясь от жары, она ходила обнаженной. Только пальто, чтобы при загаре не обгореть, носила. – Ну , да…
Саданул еще раз. Правому. Наотмашь. Думал, тот навзничь упадет. Не упал ни тот, ни этот. Сам Патриарх, словно цапля с подогнутой ногой, с согнутой рукой замер. Двое улыбаться прекратили. Прекратили поясничать. Лица стали проще. "Слабость, сонливость окутала все члены Патриарха ” – написал бы какой-нибудь прошлый автор в аналогичной ситуации. Глаза уже смыкались. Сто четырнадцать ударов, деленные на двух брюнетов, при условии тонкой душевной организации, в результате дали сон. На дне колодца и уснул, чтобы проспать хотя бы часок, но больше проспал. Крепко. Бессонно. А проснулся на лавочке, в сквере. Вздрогнул: плечо тронула тонкая кисть. Теплая. Как солнечный свет в прореху облаков, остаток нежности в сердце рука встрепенула. И покоем благодати, как дымкой луга, укутала. Даже не ожидал он то себя, как много затаилось нежности в сердечной глуши. Глаза добрые, коснувшись давним, знакомым, беззастенчивые, смотрели богобоязненно. – Ты – Патриарх? – А кто ты? – Жена. Твоя. Помнишь? – Не очень. – Пусть. Сейчас дождь пойдет. Пойдем со мной. Пойдем домой. Пойдем вместе. Дождь и пошел. В этот самый миг. По настоящему: с неба, на землю. Как полагается. Мокрый.